— Потому что Орсини высокого роста?
Она проигнорировала мой вопрос.
— Так что я не обязана подчиняться приказам с вашей стороны. Епископ Орсини просил меня принять его сестру, и приказ отпустить ее я приму только от него.
— Он не даст вам такого приказа.
— Отлично, значит, вопрос решен.
— Не совсем. Позвольте вам разъяснить, преподобная мать-настоятельница. Я могу уйти без Виолы. Вы просто должны знать, что такое чудовище, такой урод, как я, оставленный Господом с самого рождения, водится с очень дурными людьми.
Я первый скорблю об этом, но что вы хотите, себя не переделаешь. Если я уеду без Виолы — смотрите мне прямо в глаза, когда я говорю, — то вернусь через два дня. И сожгу и разнесу этот монастырь так, что от него ничего не останется. Будьте спокойны, ваша паства не пострадает, и вы тоже, я же не зверь, хотя меня сильно тянет пропустить вас саму через душ, устраняющий искус сомнения! Одно можно сказать наверняка: я прослежу, чтобы тут камня на камне не осталось.
Виола смотрела на меня в изумлении, но это было ничто по сравнению с выражением лица монахини.
Последняя быстро оправилась и без единого слова проводила нас до двери. Франческо оставила его привычная сдержанность, и он накричал на меня по телефону, получив от преподобной матери-настоятельницы официальную жалобу. Я посоветовал ему принять ледяной душ и шваркнул трубку."
"В последующие два года я видел Виолу очень мало. У меня были свои проблемы, и к тому же вскоре после возвращения из монастыря с ней случилась разительная перемена.
В одночасье Виола, вовсе не заботившаяся о внешности, стала одеваться в роскошнейшие платья от величайших кутюрье Парижа. Она добровольно сопровождала мать в ее дружеских визитах, играла роль хозяйки на родительских приемах. Вскоре до моих ушей стали доходить лестные отзывы о молодой маркизе, изумительной женщине, радушной хозяйке, унаследовавшей все достоинства матери… А какой бы стала прекрасной супругой! — только в тридцать семь лет она слишком стара.
Из всех камуфляжей, в которые рядилась Виола, скрываясь от себя, этот показался мне наименее опасным.
Он не вызывал у меня беспокойства, и я не замечал ее манерную светскость. Чем дальше продвигался 1941 год, тем яснее становилось, что из-за войны Всемирная выставка в Риме не состоится. Неважно, говорил режим, мы блистаем на всех фронтах силой нашего оружия. Это им неважно, а мне — очень даже. Потому что Дворец итальянской цивилизации, который строился к отмененной выставке, так и не открыли.