И стал он маленький, сгорбленный, серый, весь его еврейский апломб пропал, а благообразная седина потускнела, словно покрылась перхотью. Теперь жена по-щенячьи тонко подвывала, будто поняла, что это конец. Как собака по покойнику. Боялась? Предчуствовала? Знала? Тиритомба, тиритомба, тиритомба?
Что такое тиритомба? Может имя? Может быть, это имя? На верхней крышке черного огромного буфета стояла картонная коробка. Я спросил у жены Лурье:
– Что там, наверху?
– Чайный сервиз, больше ничего…
Я мигнул Рюмину.
Он подставил к буфету стул,тяжеловато влез – у него уже тогда круглилось плотно набитое брюшко, – со стула шагнул прямо на сервантную доску, дотянулся до коробки, подтащил поближе к краю и рывком скинул ее на пол."
"Оглушительный звон разбившейся вдребезги посуды погасил даже завывание «тиритомбы». И Фира Лурье как-то сразу поняла, чего стоят их дом, их жизнь, их будущее. И замолчала. Из лопнувшей коробки разлетелись по полу разноцветные фарфоровые осколки.
В самом ящике продолжало еще что-то постукивать и горестно дзинькать, когда распахнулась дверь и ворвалась Римма. Она возвращалась из института, да, видно, опоздала к семейному вечернему чаю. Навсегда. Сервиз дозванивал осколками на полу – бессильно и безнадежно. А мне не пришлось выходить к морю под вечер, чтобы там красотку встретить. Она сама пришла. Правда, не с золотистыми роскошными кудрями, а с длинными пронзительно-черными прядями, стянутыми на затылке в большущий пучок.
И легкого смеха на устах у нее никакого не было, а была мучительная судорога, она растягивала в уродливую гримасу ее губы, вот точно как у тебя, Майка, когда ты говоришь: «Па-па». Тиритомба, тиритомба, тиритомба песню пой! На ней была коричневая канадская кожанка и широкая шерстяная юбка из шотландки. Модный студенческий чемоданчик в руках. Желтая косынка на длинной тонкой шее, такой беззащитной, что ее хотелось сжать пальцами. Жаль, не спел ничего тиритомба про ее глаза.
Мне это не под силу. 0-ох, проклятое еврейское семя, несешь ты от своей прамамки Рахили через прорву всех времен эти огромные черные, чуть влажные глаза. Впрочем, никакие они не черные: густо-карие, в них вечность ореха и сладость меда, бездонность зеницы, предрассветная голубизна белка, зверушачья пугливость и ласковость пушистых ресниц. И уж, конечно, как это и полагается, – жалобная влажность. Око жертвенного агнца.